Мой гарем - Страница 46


К оглавлению

46

— Подчиниться логике моих слов.

— Правда?

— Да, да, да… Это будет сном, мимолетным праздничным сном, в котором вы никому не будете обязаны отчетом… Милая.

— Подождите, постойте… Барышня… Да барышня же… Наконец-то: 3—11–89… Да, да. Леонид Иваныч? Леня?.. Узнали?.. Взяла и вспомнила… По какому случаю? Захотелось. Захотелось вспомнить… Нет, это с вашей стороны свинство. Почему вы перестали звонить?.. Какое вам дело до моего жениха. Жених — одно, а вы — другое… Не понимаете моего настроения? Очень определенное настроение: крылышки Эрота… Не сердитесь… Какая мистификация? Я просто переменила убеждения… Под влиянием одного… одной… одной умной книги… Заглавие? Я не помню заглавия… Подождите: книга, кажется, обиделась. Тем лучше — приезжайте ко мне… Конечно, сейчас. Книга берет шляпу… Уходит… До свидания, до свидания… Нет, нет. Это не вам, а книге… Да уходите же, наконец… Леня, милый, приедешь?.. Конечно, сейчас, сию минуту… Милый, милый, милый…

Солнце

В самый полдень по аллее, ведущей к озеру и дальнему запущенному парку, прошла красивая женщина с бледным лицом и глубокими утомленными глазами. Студенту-медику Ефремову, служившему в курорте третий сезон подряд, уже давно надоели молодые и молодящиеся, ищущие исцеления от болезней и от скуки барыньки, а те подробности, которые он знал о каждой из них по-приятельски от главного врача, расхолаживали всякий интерес. В комнате было сумрачно и прохладно, молодая женщина, которая прошла мимо, жила в курорте целую неделю, причем, появляясь каждый вечер то в читальне, то в казино, не привлекала особого внимания. Но сегодня в Ефремове почему-то шевельнулось любопытство.

Все, начиная с замедленной и точно плывущей походки, мечтательно закинутого бледного лица в гладкой соломенной шляпке, с отогнутыми книзу полями, и кончая узким черным платьем, рельефно облегавшим тело, было странно. Вспомнил Ефремов, что женщина совершенно здорова, лечится официально только от малокровия, но в то же время, не в пример скучающим курортным барынькам, ведет замкнутую жизнь и явно избегает знакомств.

Студент опоясал чесучовую косоворотку толстым шелковым шнурком, легкомысленно надвинул на затылок фуражку, взял трость и вышел.

Тополя, насаженные редко, почти не давали тени, и казалось, что их неподвижные, беспомощно распростертые ветки вот-вот запылают от зноя. Но в зное этом не было ни сухости, ни духоты, и был он похож на чье-то чудовищное, пламенное и свежее дыхание. В истоме наслаждения и муки сиял горячий песок, и отдельные песчинки смотрели выжидательно и остро, как мириады завороженных змеиных глаз, и точно умоляли: «Еще, еще!»

И песок, и ветки тополей, и обвитые сплошным темно-зеленым плющом нарядные домики курорта с белыми крышами, и разноцветные зеркальные шары среди цветочных клумб, и даже мутно-синее, ленивое и пьяное небо, — невидимыми жадными устами впитывали золотой, струящийся с вышины огонь. Еще, еще, еще… Блаженно таяла мысль, умирала память, и когда Ефремов дошел до низенького частокола, отделявшего курорт от степи, то ему показалось, что он никогда не будет в силах отворить калитку и переступить порог. Но случилось как раз напротив, что он уже не мог остановиться и, гонимый жестокими и нежными волнами ослепительно золотого воздуха, пошел вперед.

«Почему на ней черное платье? — думал Ефремов, двигаясь по аллее расслабленными шагами. — Почему непременно черное и как решилась она на эту утонченную пытку? Сознательно или бессознательно отдает она свое тело ненасытным солнечным ласкам и не скрывается ли тут какое-нибудь извращение, причуда, один из бесчисленных капризов женщины-мечтательницы, фантазерки?»

Ефремов шел по раскаленному песку, жмурил глаза, и у него было такое ощущение, как будто он стоит на месте, а тополя, с молитвенно поднятыми к небу серебряными ветвями, один за другим, плывут ему навстречу. На полдороге к дальнему озеру и парку, в стороне от аллеи, возвышалась квадратная беседка со скамейками на плоской крыше, и студент, в изнеможении, поднялся по шатким ступеням наверх. Кровь гудела у него в ушах, а перед прищуренными глазами пылал песок, пылала клочковатая седая трава, и мутно-синее, совершенно опьяневшее небо мгновениями казалось красным.

Сидя на площадке, Ефремов постепенно приходил в себя и продолжал думать о женщине, надевшей черное платье в знойный июльский полдень.

В этом узком и совершенно гладком платье, за которым сразу угадывалось тело, он не видел ее ни разу, и было трудно допустить, что она не знает свойства черного цвета поглощать солнечные лучи. А если бы и не знала, то все равно почувствовала бы с двух шагов. И для Ефремова становилось несомненным, что здесь скрывается какой-то оригинальный чувственно-поэтический культ… Мысль о культе вдруг показалась студенту волнующей и красивой, и снова, с неожиданным наслаждением он ощутил над собою чье-то чудовищное, горячее и свежее дыхание.

Не было зноя, и тело сделалось легким-легким, как будто вместо крови оно наполнилось золотыми солнечными лучами. Эти лучи проникли в самую глубину мозга и мгновенно сожгли и растопили в нем все расчетливое, мелкое и тайное, и когда Ефремов, чувствуя свои гибкие мускулы и нежное девичье лицо, сбегал по ступенькам вниз, у него в голове вместо обычно бесформенных и смутных мыслей чеканились круглые торжественные слова:

«Солнце — золотая радость жизни. Наслаждение — его единственный указующий путь. Смелый, блаженный путь. Я иду навстречу женщине в черном платье, впитавшей в себя великую солнечную мудрость. В ее жилах текут золотые солнечные лучи. Она молода и свободна, как я».

46