Тогда он подошел к продавщице вплотную, овладел ее глазами, старался зажечь в них желание, веселость и беззаветность и, смеясь, указывал ей на полуоткрытую боковую дверь в совершенно темную маленькую комнату, похожую на чулан. Угол деревянного ящика с торчащей бумагой и соломой, какие-то картонки и туго набитые серые мешки виднелись оттуда.
— Милая, дуся, ничуть не страшно, — говорил он, сверкая белыми зубами и жарко дыша ей в лицо, — доверься, доверься, доверься…
И светло-голубые кукольные глаза засмеялись, потухли, засмеялись снова, потом из больших сделались маленькими и острыми, проницательно оглядели комнату и боковую полуоткрытую дверь, мгновенно взвесили и обсудили, и вдруг стали доверчивы и покорны…
В кондитерскую то и дело врывались торопливые, смеющиеся звонки велосипедов и конок, ахающие и стонущие возгласы улицы, покупатели приходили и уходили, но в комнату с глазированными фруктами и каштанами целую минуту не заглянул никто. Наполненная конфетами пятифунтовая коробка и офицерская фуражка с летним чехлом сиротливо скучали рядом.
На вокзале все суетилось, шумело, двигалось в разные стороны, и в глазах каждого пассажира была скрытая мысль, что ему нужнее уезжать, чем остальным. От этого суета казалась слишком лихорадочной, притворной, а окружающие предметы — страховые киоски, скамейки, наваленные на полу корзины и чемоданы, столики в буфете и даже самые вагоны поезда у платформы — страшно неподвижными, вросшими в землю.
Несмотря на толкотню, поручик шел вперед совершенно прямо, никому не уступал дороги, презрительно щурил глаза, а красивых женщин окидывал с ног до головы откровенно ищущим, но холодным взором. Великолепно сшитый китель с тонкой талией и широкими покатыми плечами, фуражка, сдвинутая на затылок, и сабля, небрежно подхваченная рукой, придавали ему такой недоступный вид, что носильщики, тащившие тяжелые чемоданы, добровольно, без малейшей досады, отшатывались в сторону.
По приказанию Нагурского место было занято денщиком в вагоне для некурящих, и так как офицер знал, что в этих вагонах ездит больше женщин, а потому больше шансов на интересное приключение или знакомство, то он нарочно не купил спального места на ночь. Оставив денщика сторожить вещи, Нагурский закурил папироску и обычной танцующей походкой направился в буфет. Позавтракав и выпив стакан вина, Нагурский вспомнил о том, что произошло в кондитерской, невольно, издалека, подивился своей смелости, и приключение показалось ему невероятным и забавным, как анекдот. Вспомнилось ему белое, пахнущее шоколадом и пудрой лицо продавщицы, ее горячие и непонятно сладкие губы и множество других подробностей, о которых так весело будет рассказывать, когда он вернется в полк. Потом поручик представил себе дорогу и целый ряд неизвестных, заманчивых встреч в вагонах и на пароходе, и ему стало казаться, что нет ни одной женщины, которой бы он не мог овладеть быстро, находчиво и страшно смело.
И, возвращаясь к своему вагону, он снова, как два часа тому назад, почувствовал себя отдельно от одежды, как будто шел по платформе голый.
Тронулся поезд. В вагоне, с солнечной стороны, были спущены шторы и стоял горячий красноватый сумрак, в котором плавали золотые пылинки и сонно жужжали мухи. Полосатые чехлы на сиденьях и спинках диванов казались холодными, как только что постланные простыни, пружины отдавали слишком воздушно и мягко, и было похоже на то, что совершенно чужие мужчины и женщины сговорились провести целый день в уютной общей спальне. Как-то не верилось, что где-то сбоку бегут отчетливые деревья, домики и поляны, и никому не хотелось смотреть в окошко.
На диване против Нагурского сидели молодой священник и дама, и по разговору, который они тихонько вели между собой, можно было догадаться, что они — муж и жена, недавно повенчаны, и дорога куда-то под Москву, в назначенный пастырю приход, почти совпала с их свадебным путешествием.
У священника было худощавое, поросшее клочковатой бородкой лицо, встревоженные бегающие глаза и круглый безусый рот. Черный соломенный котелок и светло-коричневая люстриновая ряса блестели, точно покрытые лаком, и по тому, как священник откидывал широкие рукава, было видно, что ему непривычен недавно надетый костюм. Попадья выглядела крупнее и полнее мужа, была некрасива, но, улыбаясь, открывала чудесные мелкие зубы, и на щеках у нее показывались две глубокие и нежные ямочки. Молодые видимо ухаживали друг за другом и все время ели апельсины и пастилу.
Сидя против них в театрально небрежной позе, поручик заметил, что попадью забавляет путешествие и что ей весело, а священника конфузит ее веселость и то, что она ухаживает за ним не как за батюшкой, а как за самым обыкновенным мужем. Потом поручик увидел, что женщина соблазнительно сложена, что у нее полная грудь и в то же время очень тонкая талия, что ноги у нее небольшие, обутые совсем не по-дорожному в голубые чулки и черные вырезанные туфли с золотыми пуговками. И пахло от нее дорогими модными духами.
На станции неожиданно затормозили поезд, попадья уронила апельсин, Нагурский поднял, передал ей и при этом коротко звякнул шпорами. Та улыбнулась и сразу как-то затихла, а священник открыл свой круглый розовый рот, сказал: «Благодарствуйте» — и вытер лицо пестрым шелковым платком. Затем офицер предложил священнику «Новое Время», а тот угостил его пастилой, и в несколько минут завязался разговор, из которого, между прочим, выяснилось, что попадья — дочь известного соборного протоиерея, кончила гимназию и воспитывалась на светский лад: посещала театры и танцевала на вечерах. А ее муж — товарищ ее детства и сын другого соборного протоиерея.