— Вы увлеклись, доктор, — с некоторым оживлением возразила Мария Николаевна, — мне, как и вам, едва ли придет в голову в подобную минуту заниматься рассматриванием этого лица. Я бы прежде всего поинтересовалась общим состоянием больного, его температурой, его раной.
— Но ведь это же одна секунда, и затем позвольте мне утверждать, что лицо все-таки было приковывающе прекрасно и выражение глаз действительно на секунду могло поразить вас. Хорошо-с… Юноша вдруг тихо, радостно вскрикивает и говорит: «Боже мой, какое счастье!.. Елена — или Валентина, Надежда, не все ли равно: все женщины в декольтированных платьях похожи друг на друга — Елена, какая радость, — говорит он, — наконец-то ты пришла…» И вы чувствуете, что его пульс сразу наполняется, крепнет. Вы скажете ему: «Прежде всего оставьте мою руку». Да?
— Ну, что же из этого, — сказала Мария Николаевна, отходя от окна, — ну, допустим, не скажу, ведь он принимает меня, очевидно, за свою возлюбленную или невесту… И наконец, к чему вся эта бесполезная притча, Иван Модестович?.. Впрочем, послушаем, это довольно забавно.
— Благодарю вас, — поклонился доктор, — итак, красивый юноша уже сам, пытаясь поднять голову с подушки, держит ваши руки в своих, тянется к вам и говорит: «Валентина, как поздно, я не верю, что это ты… наклонись ко мне… Я умираю… я любил и люблю тебя одну… О, моя Валентина…» — и сколько угодно других томных и нежных слов. Его щеки и его губы пылают, может быть, последним предсмертным зноем, а глаза, умирающие огромные глаза любят вас — конечно, в данную минуту вас, а не какую-то там невесту, — как никто еще вас не любил… Как люблю я. И вот вы уже не в силах отнять у него руки, вы уже забыли про его пульс, вы растерялись от необычности эпизода. Его нежная голая шея и молящие губы настоящим магнитом тянут вас к себе, и вы, обессиленная, опускаетесь рядом с ним на кровать. «Что делать? Что делать?» — спрашиваете вы себя. Вы, конечно, знаете, что ваш поцелуй, которого так жаждет юноша, может и убить и воскресить его… Нет, вы даже не думаете ничего, вы видите все ближе и ближе от себя его горящие губы, и вдруг, нечаянно…
— Довольно, доктор, — крикнула Мария Николаевна, — что это такое, я совсем не желаю быть героиней каких-то фантастических импровизаций.
Она уже растерянно бегала по комнате, точно спасаясь от его слов, прижимала руки к ушам, мотала головой, а он настигал ее и говорил:
— Нет, нет, извольте дослушать до конца. Это не импровизации и не шутки, а самая настоящая правда. Не внешняя, конечно, а более драгоценная, внутренняя правда, от которой вы не смеете отворачивать лица. Да, да, да, нечаянно, потому что это сильнее вас, вы сливаетесь с его губами и вместе с ним, с этим умирающим и воскресающим юношей, пьете живую воду бесконечного, головокружительного поцелуя, и его руки горячим кольцом окружают вашу шею и лежат на ваших голых плечах… Да, да, да.
— Вздор, вздор, — кричала Мария Николаевна, бегая от него и отбиваясь, — не слушаю, вздор, это неблагородно, чего вы от меня хотите? — и вдруг, попав в угол около печки, остановилась.
Среди борьбы, общего крика и беготни оба не заметили, как по всему Петербургу зазвонили в колокола. Мария Николаевна подняла глаза и вдруг увидала протянутые к себе руки доктора Соколова и его взволнованное умное лицо.
— Мария, — говорил он, обрадовавшись ее взгляду, — я люблю, люблю, люблю вас, я жажду вас, вашей близости, вашей любви совершенно так же, как тот умирающий студент… Ну, дайте же мне ваши руки, вот эти чудесные руки, сюда, ближе, ближе… О, как я люблю вас!
— Сумасшедший, что вы делаете, сумасшедший, — молила Мария Николаевна, почти притянутая к нему, — я ничего не понимаю, пустите меня, пустите…
Она видела близко-близко от своего лица его красивую бороду, незнакомые полуоткрытые губы, и уже боялась встретить его глаза, и вся была в какой-то странной власти несущегося с улицы сплошного радостно-бестолкового звона, и пьянящей свежести весны, и томного запаха роз, и рассказанной только что сказки.
— Нет, нет, — говорил доктор. — Мария, моя невеста Мария, я убедил вас, не надо скучного, бессмысленного упорства, не надо, не надо, моя Мария!
У нее кружилась голова, она пошатнулась, подняла голову и тотчас почувствовала одновременное прикосновение охвативших ее рук и прильнувшего к ее губам жаркого щекочущего рта. Ей казалось, что она падает навзничь, что ее несет какая-то блаженная волна.
В комнату стучали. Доктор медленно, бессознательно отстранился от Марии Николаевны и повернул лицо к дверям.
— Что такое… войдите, — сердито произнес он.
Вошли доктора Рындзюнский и Дагаев, в смокингах, с белой гвоздикой в петличках.
— Хорош, хорош! — говорили они, идя мимо доктора Соколова к Марии Николаевне. — Здравствуйте, Мимозочка, с праздничком, Христос воскрес.
— Благодарю вас, — отвечала она, расслабленно улыбаясь и поправляя падающую из волос красную розу, — отчего вы так поздно?.. Значит, мы сейчас едем?.. Кстати, господа, поздравьте меня: я выхожу замуж за Ивана Модестовича.
Сегодня, после завтрака, я на минутку заглянул к жене и, несмотря на то, что был уже второй час, застал у нее в спальне невероятный беспорядок. Повсюду: на стульях, на кровати, на подоконниках — валялись ее небрежно брошенные одежды вперемежку с бесчисленным множеством гребенок, сумочек, коробочек, перчаток разной длины, цепочек от часов, от зеркальца, от лорнета. Пахло туалетной водой и пудрой, на полу около умывальника и в других местах спальни стояли водяные лужицы с клочками мыльной пены, а в двух лампах, с едва заметными в белом дневном свете огнями, торчали ручки щипцов — тонких для мелкой завивки и громоздких, уродливо искривленных для волнистой гофрировки. И сама Лидочка, проворно бегающая среди этого хаоса на высоких каблучках бальных атласных туфель, в телесного цвета чулках, в низеньком голубом корсете и голубых шелковых панталонах с кружевами, вдруг показалась мне необыкновенным, ужасно забавным существом, похожим больше всего на страуса и меньше всего на человека.