Мой гарем - Страница 17


К оглавлению

17

Русанов махал руками, выпячивал губы и, открывая шествие, кричал:

— Россия — страна векового, квалифицированного рабства, рабства, возведенного в культ. В России все пропитано самодержавием. Самодержавное небо, самодержавные облака… Послушайте, доктор, — продолжал он, оборачиваясь назад и разыскивая глазами гофрированную бороду Гембы, — как вы думаете, если здоровому организму систематически прививать рабство, то через сколько лет его можно считать безнадежно отравленным? Например, через пятьсот, через тысячу лет?

Психиатр, помешанный на Достоевском, и неунывающий земец Брукс, плотно обнявшись, спускались с лестницы позади всех, останавливались на каждой ступеньке, и было похоже на то, что у них одно общее туловище и штук двенадцать спотыкающихся ног.

— У Достоевского, у Федора Михайловича, — плача восторженными слезами, говорил Гемба, — во «Сне смешного человека» есть одно место… Нет, тебе, волосатому, этого не понять. Какая там рисуется природа, какие чувства…

III

Когда оделись и вышли из подъезда целой толпой, Леда, в узком светло-зеленом пальто, в пушистой меховой шляпке, прислонилась к плечу Володи Шубинского и крикнула мужу:

— Капитон! Я везу Володю к себе, а ты можешь делать что угодно.

— Какая трогательная сцена! — сказал один из актеров, выразительно улыбаясь. — Господа, посмотрите: Леда и лебедь.

Актеры паясничали, строили карикатурные физиономии, молодые адвокаты, притворно жестикулируя, продолжали говорить речи, начатые наверху, женщины смеялись, и Кедрову не хотелось верить, что сейчас все разъедутся по домам. Худой, высокий Данчич, опустив на грудь свою желтую бородку, одиноко стоял в стороне и монотонно твердил:

— Не хочу, не хочу, не нужно жизни, не нужно фонарей, не нужно снега. Ничего не хочу видеть. Дайте мне темную комнату, дайте мне темную комнату… Поедем ко мне, — внезапно произнес он, встретившись глазами с Кедровым, — вы мне нравитесь больше других, вы умеете внимательно слушать и молчать. Это хорошо.

Сидя в санях рядом с Данчичем, вдыхая молодой, наивный запах тающего снега, Кедров боялся рассмеяться от удовольствия, что все устроилось так удачно, как трудно было ожидать. Очутиться Бог знает где, слышать отвратительные звуки какого-нибудь механического пианино и видеть раскрашенных, кривляющихся женщин было бы оскорблением художественного образа Леды, а теперь он увидит ее опять и просидит с ней и ее мужем до утра.

— Какая чудная погода, какой великолепный запах! — говорил он, высоко поднимая голову. — Ах, какой великолепный запах!

— Кедров, Кедров, — плачущим тоном попросил Данчич, — ведь вы же умеете молчать.

— Молчу, молчу! — покорно и весело воскликнул он.

Переехали через Дворцовый и Биржевой мост, потянулись узенькие улицы с палисадниками, с деревянными домами, и наступила поэтическая провинциальная тишина. А к запаху тающего снега прибавился какой-то новый, тонкий аромат, напоминающий в одно и то же время и осень и весну. Приехали, молча прошли во двор, поднялись во второй этаж, и Данчич отпер дверь французским ключом. В передней горела лампа, и на вешалке виднелись светло-зеленое пальто Леды, Володина фуражка и шинель. Пахло гиацинтами и туберозой, стояла приятная оранжерейная духота, и Кедров заметил, что не только в комнатах, но и в коридоре пол затянут разноцветным сукном.

Чувствуя сладкое замирание сердца от радости и от запаха цветов, Кедров раздевался, смущенно потирал руки и говорил:

— Ей-богу, мне просто совестно. Вломиться в четыре часа…

Из передней вели две двери, одна — в столовую, где на освещенном висячей лампой столе виднелись бутылки и высокая ваза с яблоками и виноградом, другая — в коридор, в глубине которого светилась полуоткрытая стеклянная дверь и раздавались смеющиеся голоса.

Кедров потирал руки и все чего-то ждал, а Данчич, не глядя на него и не приглашая его за собой, прошел в столовую, налил себе стакан вина и скрылся в другую открытую дверь.

— Послушайте, что же вы? — раздался уже оттуда знакомый монотонный голос.

В кабинете было темно, и Кедров двинулся куда-то наугад.

— Садитесь за стол, — говорил Данчич из темноты, — лампы не нужно. Для чего лампа? Когда вам станет скучно и горящий керосин покажется вам нужнее ваших мыслей и разговора со мной, то в столовой, между полом и потолком, вы обретете горящий керосин. Только не заглядывайте в другие комнаты, потому что вы можете помешать Леде наслаждаться жизнью. Она так же, как и вы, думает, что жизнь — далеко не фиктивная величина. Видит всю радость в том, что судьба наградила ее красивым телом, и готова любоваться им в зеркало целый день. Устроила себе из квартиры оранжерею, где цветут цветы и она… Слушайте, я хочу с вами говорить. Думали ли вы, почему человек всю жизнь живет рабом, и с чего нужно начинать освобождение человечества на земле? Нужно освободить мысль, ибо человек и мысль — одно. И пока порабощена мысль, человек — жалкий, презренный раб. А знаете ли вы, что поработило мысль? Человеческое общество — и больше ничего. Нужно уничтожить общество, нужно лишить людей права сближаться между собой или выстроить столько же одиночных тюрем, сколько людей. Ибо когда встречаются два человека, они уже мелкие трусы и рабы. Каждый думает про другого: «А что у него в голове?» Или, еще хуже: можно ли, хорошо ли, законно ли?

«Где Леда, где Леда? — думал Кедров, постепенно привыкая к темноте и уже различая на диване в углу согнутый, качающийся силуэт Данчича. — Почему она не идет сюда? Что сделать, чтобы она пришла? Над чем это она смеется с Володей?»

17